Он перебрался и лег головой на ее упругие колени, снизу вверх глядя на тонкий овал лица.
– Послушай, ты помнишь Марину Ивановну? – вдруг спросила она, и гребень выпал из розовых пальцев.
– Какую Марину Ивановну? – удивился Глеб, чувствуя, что когда-то уже видел и слышал нечто подобное.
– Ну Марину Ивановну, дочь директора музея Искусств и внучку безумной полячки?
– Нет, – растерянно прошептал он, следя больше за движением губ, вызывавших неудержимое желание, чем за смыслом сказанного.
– Неважно. Она когда-то сказала так: мы вероломны, то есть верны сами себе. Это ведь правда. – В словах Епифании прозвучали какие-то совершенно незнакомые нотки, и Глеб невольно сел.
– Что ты хочешь этим сказать?
Она опустила голову тем же движением, что и в комнатке на Сен-Дени.
– Мы не сможем быть вместе, ибо природу не изменишь – а в нашей с тобой природе вечное ускользание, стремление к еще не познанному, вечное бегство от самих себя. Не знаю, как ты, но я еще не дошла до конца своих странствий, а пока я не дошла, остановиться надолго я не смогу, ибо в этих путешествиях мне нужна независимость. Мы должны расстаться, Глеб.
И он, измотанный трехдневной гонкой, ненасыщаемой любовью, бессонницей и тоскливым страхом потерять свое единственное отныне содержание жизни, вдруг тоже устало опустил голову.
– Ты, наверное, права. Мы еще не добежали до грани, и любой, даже самый драгоценный груз, может оказаться излишним.
Легкие пальцы легли ему на затылок.
– Благодарю тебя. И ничего не бойся. Ты не будешь страдать. Ты не будешь страдать…
Она вызвала по телефону такси и уехала через четверть часа в том же синем платье, в котором упала в его объятия. Он, махнув рукой на брошенную машину и нарушенный контракт, спустя полчаса после ее отъезда отправился в Бордо, а оттуда самолетом вылетел в Испанию.
В марте он уже всерьез подумывал о женитьбе на внучке Антонио Гауди.
Отныне все мысли, все желания, все устремления Глеба были заняты лишь одной неотвязной мыслью, идеей, целью – во что бы то ни стало остаться с женщиной под лиловой джеллабой наедине.
«Епифания, да, Епифания, явленная, Епифания, Богом данная», – ежечасно твердил он.
Однако теперь этому неотступному желанию препятствовало не только постоянное сопровождение каких-то призраков в виде похожих на санаторных дворников кураторов и наставников, везде и во все бесцеремонно вмешивавшихся, но и непреодолимый за– слон двух предупредительных, но холодных стражей лиловой богини.
«Пожалуй, надо просто подружиться с Алексом, – однажды пришла в голову Глебу спасительная мысль. – Он наверняка является лишь ее телохранителем, и когда поймет, что я не представляю для его госпожи никакой угрозы, а наоборот, мечтаю слиться с ней в счастливый союз, в единство тел и душ, он не станет мне больше препятствовать». Это размышление несколько успокоило Глеба, настроив на деловой лад, но тут же в сознании вспыхнуло другое воспоминание, и возник вопрос: «А маленький странный воин, все время сидящий у нее на плече? Что делать с ним?»
Мысль об Авадонне обескураживала, угнетала. Глеб не знал, как нужно и как можно вести себя с подобными холодными и, вероятно, неподкупными стражами.
«Но, может быть, Алекс сможет мне помочь и в этом? – мелькнула у него новая надежда. – А может быть – она сама?!»
И от этой неожиданной и такой простой идеи сердце в груди Глеба вдруг бешено заколотилось.
«Да, да, она сама! Ведь если она не хочет сама…» – однако такой поворот мысли показался Глебу чересчур мучительным. «Тогда… тогда смерть, только смерть. Без нее, без этой посланной мне Богом женщины какая может быть еще жизнь?»
И ощущение бездонной и невыразимой тоски вновь повергло Глеба в состояние безысходности.
Такие страдания испытывал он ежедневно, ежечасно, но для него давно перестали существовать часы и дни, слившиеся в желание, муку и запоздалое раскаяние. И тогда затравленным зверем он метался по коридорам гостиницы, словно сошедшей со средневековых восточных гравюр, пытаясь найти хотя бы какой-нибудь выход, но почему-то нигде не мог найти ни одной двери. Ему с ужасом начинало казаться, что он, сам не заметив как, забрел в какой-то бесконечный запутанный и не имеющий выхода лабиринт. Перед его мысленным взором неотступно вставало лицо какого-то фараонова жреца, с ужасом в глазах и со смертельной испариной на лбу перебирающего узелки на своей шее. «Обманули, обманули, подлые люди. Раздразнили и спрятали, упрятали, замуровали навек…»
Но в один из таких кошмаров его вернул к действительности звонкий от смеха вопрос:
– Что ж это вы на стенки бросаетесь, господин хороший? – вдруг услышал Глеб и различил, что перед ним вовсе не перепуганный насмерть жрец фараона, а некий странный человек в явно устаревшей военной форме и с бело-голубой металлической птичкой Аэрофлота на груди. Его добродушное улыбающееся лицо с мальчишескими ямочками на розовых щеках показалось Глебу странно знакомым. Он ничего не ответил, но неприлично долго и откровенно рассматривал звонкоголосого. В памяти мелькали цветные обрывки детства: шарики, фольга мороженого на улице, веселые и навеселе люди с бумажными цветами. И вдруг из этой бессмысленной кутерьмы в сознании всплыл рассказ некоего типа, выпивавшего с ним в далекие студенческие времена.
– И за что ему так повезло? Он ведь даже учился-то едва ли не хуже всех.
– Как, разве такой человек не был отличником?