Он долго следил за причудливыми росчерками крыльев на дымчатом от заката небе.
– Это… балобан. Чудный охотник, берет и зайцев, и уток. Раньше в арабских странах обученного балобана приравнивали по ценности к верблюду…
– А сейчас – к роскошному автомобилю? – перебила его с улыбкой миссис Хайден.
– Именно. Но уже темнеет, Кинни, а мне так хочется прочесть продолжение вашего романа прямо на улице, где-нибудь неподалеку от «Биргу».
Миссис Хайден глубоко вздохнула и вынесла несколько страничек, сколотых простой скрепкой.
– Вот. Не знаю, что получается, – я ведь никогда не перечитываю их, потому что это… теперь моя жизнь, – неожиданно призналась она. – А свою жизнь перечитать невозможно. – Она нерешительно протянула Виктору руку, и в тот момент, когда ладони их соприкоснулись, он явственно почувствовал, как ее горячий правый мизинец три раза слабо вздрогнул.
Он не спеша поднес ее руку к губам, затем взял листы и, быстро повернувшись, растаял за поворотом дорожки.
Оказавшись вне поля зрения миссис Хайден, Виктор сразу же убрал с лица мечтательную полуулыбку и внимательно посмотрел на небо. Сокол продолжал свой бесконечный полет.
– Ничего, несколько минут у меня еще есть, – прошептал он и, прислонившись к первому попавшемуся дереву, при рассеянном свете наземного светильника жадно углубился в написанное.
Глеб не помнил, сколько времени он мерил шагами этажи, опасаясь снова попасть в какую-нибудь историю и желая только одного – уединиться, спрятаться, уйти, наконец, в себя. Но его собственный номер, который он автоматической зрительной памятью архитектора запомнил по неправильно выпиленной филенке, пропал бесследно. В конце концов бессмысленное хождение стало раздражать его, и, решив, что самое неприятное уже произошло, а оказался он здесь, наверное, все-таки не зря, Глеб положился на то, что все как-нибудь разрешится само собой, и, уже не задумываясь, толкнул первую попавшуюся дверь. Она, однако, успела блеснуть его любимым номером 27.
Он рассчитывал, скорее всего, столкнуться с недовольной парой потревоженных обитателей, но оказалось, что здесь тоже смотрели кино. «Последний шедевр Гринуэя», – мелькнула у него в сознании неизвестно откуда услышанная фраза, но Глеб уже не стал искать того, кто ее произнес, а просто сел на свободное место, вообще не обращая внимания на присутствующих. На экране, как и грезилось ему в тайной гордыне, он вновь увидел себя, но уже гораздо позже, в дни начала своего несказанного торжества и славы, на запечатленном пленкой торжественном приеме, устроенном в его честь и кишащем журналистами, знаменитостями и просто очень богатыми людьми. Это был настоящий парад творцов и магнатов. И он, Глеб, являлся одним из полноправных участников этого парада.
«Что ж, – подумал он, – сейчас очень кстати еще раз посмотреть на те дни со стороны».
Пленка разворачивала перед ним то время, когда известная чопорность уже уступила место известной непосредственности.
– Мсье Глеб, какой великолепный рисунок вы создали этими радужными полукружьями! Мост станет истинным украшением столицы мира, – ворковала юная звезда французского кинематографа.
– Я, мадмуазель, счастлив уже от того, что он нравится вам, – млел экранный Глеб, заставляя корчиться Глеба, сидевшего в зале: свинцовая ложь слов, за которыми не было ничего, кроме грубой похоти, душила его буквально физически.
О, если бы он видел все так же отчетливо тогда!
Новое зрение было почти непереносимо.
«Разум мой, уродцы эти просто вымысел иль бред?»
Но чей именно бред? Как он не видел этого раньше?
Вот экран заняла фигура бриллиантового короля, переливавшегося разноцветными огнями при каждом движении и тогда расположившего к себе Глеба своей завершенностью, удивительно соединявшей легкость и полновесную значимость. Но сейчас это была лишь оболочка, за ослепительной механической улыбкой которой скрывалась такая бездна горя и ненависти, что даже экранное его присутствие угнетало и давило душу.
К счастью, камера скользнула влево, явив закованную в броню равнодушия и красоты женщину. Да, кажется, она была с ним… И Глеб с застывшим от ужаса лицом снова увидел, как он мечтательно вздыхает при виде сияющей пары, как склоняется к руке новоявленной вавилонской блудницы, одновременно ощущая в душе и слащавое чувство преклонения, испытанное на приеме, и нынешнюю гадливость. Теперь в загадочной женской улыбке он видел только презрение к мужчинам да еще память о долгих часах ублажения обрюзгших тел богатых клиентов.
Глеб судорожно сглотнул подступившую к горлу слюну. В этих официальных торжественных приемах, похожих на некий театр теней или марионеток, он всегда смутно ощущал какую-то унизительную для человеческого существа печаль. Набитое длинными синевато-красными кишками и прочим ливером тело тщательно упаковывается в изящную оболочку. Серое вещество, исторгающее ужас и тоску при мысли о смертности бренного куска мяса, скрывается за тщательно ухоженной кожей. Поминутно сверкающие в дежурных улыбках фарфоровые зубы отвлекают от мысли о постоянной необходимости набивать чрево кусками себе подобных… О, несбывшаяся фенека!
Подавляя спазм, он уже поднялся, чтобы выбежать вон, как оператор, видимо, качнулся, камера дернулась, сгустком тревожной тоски юности выпустив на экран прелестное женское лицо. Глеб невольно отвернулся, отпрянул – и вонзился взглядом в то же лицо, на миг приоткрывшееся под соскользнувшим лиловым капюшоном джеллабы. Она сидела совсем рядом, всего лишь через место от него, и это разделявшее их место было пустым. Точно так же бездонно пусто вдруг стало и внутри у Глеба. Он, словно к спасительной соломинке, скорее прильнул к экрану, но там уже торжествовало непроницаемое в своем восточном лукавстве лицо ее спутника. И Глеба вновь пронзило то же самое чувство, что и тогда, на приеме…